мероприятия   площадки   фестивали и конкурсы   колонки   авторы   периодика   лирунет   фото   книги   

Новые публикации

26.10.12 | Андрей Коровин: "НАШ ПОЭТИЧЕСКИЙ ВЕК БУДЕТ БРОНЗОВЫМ"

Автор: Андрей Коровин

– Андрей Юрьевич, в Википедии написано, что вы – «один из немногих активных организаторов литературного процесса в Москве и других городах». Насколько это соответствует действительности?

– Википеди читать дальше...


29.09.2012 | Валерий Прокошин. «Ворованный воздух»

Автор: Елена Сафронова

Валерий Прокошин. «Ворованный воздух». — М., Арт Хаус медиа, Библиотека журнала «Современная поэзия», 2012

Три года назад, 17 февраля 2009 года, не стало Валерия Прокошина (1959-2009) — одного из с читать дальше...


Олег Белов.

Премия "ЧИТАТЕЛЬ"
Продолжение. 3


Начало см.: Продолжение. 2


Ирина Хомич, продолжение

О том, что в этой галактике тоже есть свои чёрные дыры – книги, уродующие и оскотинивающие душу, – я тогда знать ещё не могла.
Это сейчас я, набравшись многолетнего опыта, при выборе книги применяю рахметовский способ. То, что Рахметов спал на гвоздях, помнят все – это врезается в память. А помните ли вы, как он определял, стоит ли книга его читательского внимания? Раскрыть её наобум в пяти местах, вычитать оттуда по нескольку строк. Посмотреть, как автор излагает свои мысли, и есть ли оные у него вообще. Посмотреть, в каких он отношениях с русским языком, как строит фразы и абзацы. (У мастеров слова каждая фраза имеет свою мелодику, и баланс у неё, как у хорошего клинка.) Как, наконец, автор относится лично ко мне, читателю. Или я для него – далёкий друг, достойный собеседник, или «толпа», которую можно свысока поучать, или же пипл, который хавает.

В последних двух случаях я делаю вывод: автор либо искал выход своим комплексам, либо действовал в соответствии с анекдотом: «Раскольников, какая у тебя в жизни самая большая мечта? – Побольше бабок нарубить!..» Ну-ну, думаю я и, так и не раскошелившись, кладу книгу обратно на прилавок. С какого перепугу, дружок, я буду платить тому, кто меня не уважает? Язык твой выдал тебя с головой.
Но вернёмся к той протерозойской эпохе, когда о читательском опыте речи быть ещё не могло. Я просто глотала любые книжки, какие под руку подворачивались: наращивала слои, которым потом будет суждено стать гумусом и нефтью. Были книги, в которые я влюблялась по уши, и даже не в героев (это-то само собой), а в текст, в стихию слова, в упомянутую музыку фразы. Заболевала ими, заучивала наизусть огромные куски. Бывало, пыталась целый день изъясняться только цитатами из свежепрочитанной книги – и ведь получалось! Домашние, правда, недоумевали.
Многое было как у всех. Придумывала счастливые концы к печальным сказкам. Досочиняла за авторов продолжения. Придумывала то, что было пропущено. (Иногда это принимало письменную форму, и очень надеюсь на то, что рукописи всё-таки горят.) Брала себе другое имя и встраивалась внутрь прочитанного сюжета, вместе с его героями путешествовала и сражалась, отлично зная, что в реальности мне такой возможности никто не предоставит.
В реальности – несделанные уроки, некупленный хлеб и невымытая посуда в раковине. За рядами чёрных значков – притаившиеся миры и судьбы; люди, «которые никогда не жили, но которые никогда не умрут». Да, бестелесные; я не могу взять их за руку и знаю это. Так же как знаю, что никогда не пройдусь босиком по мелкой, как пудра, лунной пыли (она должна приятно продавливаться между пальцами и покалывать подошвы мельчайшими угловатыми камушками). Но я же могу вообразить это!!
Вот они, звоночки Власти Несбывшегося…
Что было всегда невыносимо – когда персонажи волею автора попадали в унизительные или постыдные ситуации. Страдала каждый раз так, как будто сама оказывалась на их месте. И при перечитывании книги (потом я назову это «искать пропущенный изюм») заранее знала: эти страницы я быстро пролистну, не читая. Хватит и одного раза, когда пришлось краснеть. Что я вам, мазохист?
Между тем количество прочитанных книг, согласно законам диалектики, рано или поздно должно было перейти в качество. Время аммонитов и белемнитов заканчивалось.

* * *

Я помню запах этой книжки. Тонкой, чёрной, с золотыми буквами заглавия, с иллюстрациями Бродского. Она тоже предназначалась не мне: «Овода» надо читать в девятнадцать лет, а не в тринадцать. Не имело значения. Я к этому времени уже через Пушкина открыла для себя поэзию –
(Сказать ли? стыдно… Для моей деревенской прабабушки, родившейся в 1902 году и едва умевшей расписаться, любая книга была просто стопкой бумаги, годной на то, чтобы использовать её по хозяйству. На растопку или на гвоздик в сортире. Однажды на этом гвоздике оказались «Маленькие трагедии», и я до сих пор не знаю, удастся ли мне искупить этот родовой грех.)
- а от Пушкина уже полшага оставалось до декабристов и пожизненной влюблённости в «поколение чести», в их дух и эпоху. Но это произойдёт шестью месяцами позже, а пока – Войнич и её книга, засевшая в памяти раскалённой иглой.
Мне стоило бы отмечать эту дату – 1 марта 1978 года. Условно говоря, жизнь из океана поползла на сушу: после «Овода» я стала другим читателем.
Попытаюсь вразумительно объяснить. Перечитывая роман раз за разом, я всё время, приближаясь к описанию неудавшегося побега, ловила себя на надежде: вдруг на этот раз?.. (…Чапай выплывет?!) Я всё понимаю: книга написана раз и навсегда, но… а вдруг?
Может, если сильно встряхнуть книгу, линии сюжета сместятся?
Смейтесь, если смешно. Мне совсем не было смешно каждый раз биться в стену неизменного текста. Это, кстати, бывало у меня потом и со многими другими книгами, чей ход событий меня не устраивал; это случается и до сих пор. И я вполне понимаю, почему сейчас набирает силу жанр «альтернативной истории». Пути поливариантной литературы пока ещё только нащупываются – это новый вид в эволюции искусства, и наш земноводный прародитель, впервые нащупывая почву перепончатыми лапами, вряд ли был более уклюжим. Важно то, что читатель больше не хочет покорно поглощать сюжеты автора – ему стала нужна интерактивность. Ему тоже хочется исследовать, как может ветвиться дерево вероятностей; какие его ветви обломятся и засохнут, а какие зазеленеют особенно пышно.
Опять я растеклась мыслию под дверью. Что поделаешь – эссе. Веет, понимаешь, где хочет. Так вот: начав разбираться в прочитанном и чуть ли не наизусть заученном романе, в своём к нему отношении, я обнаружила любопытнейшую вещь. Оказывается, фонтан слёз у меня высекла вовсе не судьба Овода, а трагедия Монтанелли. Смертная мука человека, загнанного в вилку страшного, немыслимого выбора – между сердцем и совестью, между сыном и богом. Выбор был сделан и взорвал его душу.
Боюсь, жанр альтернативной истории здесь бессилен. Если бы Монтанелли предпочёл сына, а не бога, исход для него был бы столь же печальным. Предательство собственной совести ещё никому с рук не сходило: совесть, в отличие от бога, покаяний не признаёт.
А Италия стала единой и свободной безо всякого сослагательного наклонения.

* * *

Когда читаешь хорошую книгу, видишь просвечивающие друг сквозь друга слои смыслов, крупинки юмора, жилки скрытых цитат, а порой между строчек поблёскивает ехидный глаз самого автора: что, читатель, принимаешь мои правила игры?..
Только недавно я сообразила, что доверие к книжному тексту и его создателю проходит те же три этапа, что и вера, скажем, в Деда Мороза. Вначале ребёнок твёрдо знает – не верит, а именно знает: Дед Мороз есть, живёт на Северном полюсе и волшебно успевает на Новый год одарить всех детей сластями и игрушками. (Писатель – великий маг, обладающий тайным знанием природы вещей: как он написал – так, значит, всё и было, и пусть-ка кто-нибудь посмеет сомневаться!)
Подросток криво усмехнётся: мелочь пузатая, наивная! Никакого Деда Мороза нет в природе, это переодетый дядька с привязанной бородой, а в книжках – одно прекраснодушное враньё, никакого отношения к жизни не имеющее. Жизнь учит: собирайся в стаи и бей первым.
Многие так на второй ступени и застревают.
Третья ступень – знание: Дед Мороз существует. Не маг, а человек, согласившийся взять на себя эту труднейшую роль, подчинить ей свою жизнь. И книги, потрясшие тебе душу, создавали не небожители, обитающие в башнях из слоновых костей, а такие же, как ты, люди из плоти и крови. Они тоже ходят в булочную, болеют гриппом и время от времени сомневаются в целесообразности своего существования.
Вот тут у читателя и может появиться опасный соблазн: «они как я – значит, я как они!» Если, как выяснилось, горшки лепят не боги, то не попробовать ли и мне взяться за глину? Тем более что воображением природа не обидела, да и в школе мои сочинения всегда хвалили…
Страшно вспомнить, сколько бумаги и времени я извела в попытках стать из homo legens'а – homo scribens'ом. Сей эволюционный путь до нынешнего времени так и не пройден: опубликованные в разных изданиях «отрывок, взгляд и нечто» не в счёт, профессия журналиста к литераторским трудам относится весьма косвенно, а будущее покрыто неизвестным мраком.
Но!
Только когда сам пытаешься создать художественный текст, начинаешь понимать, как это удаётся другим. Раньше ты просто отличал куски текста, где перо танцевало и пело, от тех, где писатель выучивал из себя слово за словом. Теперь тебе становятся заметны швы, ошибки (невольные и намеренные), заимствования и просто места, где стилос споткнулся от усталости. Начинаешь догадываться, какие именно клочки внешних впечатлений были подобраны и ввязаны в образ. Откуда берутся сюжеты, откуда берутся герои и как эти герои вдруг обретают собственную волю, начиная своему же Создателю сопротивляться (и только с этого момента они становятся по-настоящему интересными!).
Как выясняется, главная работа происходит втайне. Под каменными сводами, в холоде и паутине, молча зреет благородное вино; так и текст, чем бы ты ни занимался, незаметно для окружающих варится в голове. А потом все эти миры начинают медленно выползать из сознания наружу. Через шепчущий кончик графитовой палочки, стукоток пишущей машинки, шелест клавиш ноутбука.
Только попервости вместо задуманного дворца с фризами, контрфорсами и аркбутанами получается кривобокая саманная хибара…
И опять в сотый раз вчитываешься в тексты мастеров, которые о твоём существовании даже не подозревали. Ищешь «ключи и узлы», обучаешься распознавать иносказания, метафоры, эвфемизмы, кеннинги и, будь они трижды неладны, аллюзии и реминисценции.
Языку учишься.

Если оставить в покое профессии гончара, винодела и архитектора, то писательский труд можно сравнить ещё… нет, не с промыванием золотоносной породы, хотя и это тоже будет верно – с ткачеством. Другой художник, не Адамович, вывел формулу: текстиль = текст + стиль. Особенно это касается исторических романов и особенно – когда описываемая эпоха отодвинулась на расстояние, достаточное для мифологизации. Тогда реальные события – это утóк, по которому писатель снуёт стилосом-челноком и такие петли порой выплетает, такую бахрому развешивает, что мне, читателю, остаётся только в восторге стучать кулаком по подлокотнику и восклицать шёпотом: «Ну, имярек! Ну, собака!»
Между прочим, раскрывая книги одного из самых популярных современных авторов (имя называть, пожалуй, воздержусь, так как его успех многих коллег-литераторов раздражает), я вижу не писателя, а как раз очень опытного и сильного Читателя. Читателя-гроссмейстера, для которого все движения моей души по Галактике Гутенберга – не секрет, ибо он и сам ходил всеми этими тропами, и сам испытывал схожие чувства, и на этом деле – чтении книг – собаку съел и ошейник выплюнул.
А я ещё только приступаю к этой аппетитной закуске.

* * *

Следующие пятнадцать лет после «Овода» эволюция продолжалась без резких скачков. Опять шло количественное накопление, но какая именно книга станет трамплином для перехода в новое качество, я тогда и не подозревала.
Да и её русского перевода тогда ещё не было.
…Вот скажите, куда податься человеку неполных четырнадцати лет, если среди сверстников он изгой, а взрослым с ним общаться некогда? Где найти друзей и собеседников?
Я уже знала, что после уроков меня опять ждут у крыльца школы, чтобы устроить очередную разборку. Отчаявшись объяснить что-либо на словах и не имея охоты к бессмысленной махаловке, я укрывалась в библиотеке, зная, что никто из моих врагов разыскивать меня туда не сунется. Им и в голову не придёт, что в школьную библиотеку можно ходить не по обязанности, а добровольно.
Пока мои недруги выплясывали на сорокаградусном таймырском морозе (так им и надо), я погружалась во времена и пространства. Жюль Верн, Сервантес, Свифт, Дефо (полный, не детский «Робинзон»: был в библиотеке такой застеклённый шкафчик, ключ от которого мне иногда доверяли). И, как уже было сказано, вся литература о декабристах – и художественная, и документальная, - какую я только смогла отыскать. Восторженный жар тайных собраний, залитая кровью площадь, мрак и сырость Алексеевского равелина, колючая пеньковая петля на шее… Это была уже не акупунктура, а операция, сравнимая с пересадкой сердца.
Что касается книг, которые можно причислить к «акупунктурным», их за эти пятнадцать лет было много. Иные едва касались кожи, иные до сердцевины доставали.
Был Ефремов с фантастическими романами – на самом деле научно-философскими трактатами, лишь слегка для удобства чтения прикрытыми беллетристическим флёром. («Час Быка» и поныне остаётся одной из моих настольных книг.)
Был Леонид Леонов… нет, не «Русский Лес», а маленький шедевр «Бурыга» и повесть «Взятие Великошумска» - одни сутки из жизни и гибели танкового экипажа. Повесть, которую я считаю величайшим – не по размеру, по сути – литературным произведением о Великой Отечественной.
Был Куприн: великий художник, написавший «Гранатовый браслет», и великий гражданин, создавший «Поединок» и «Яму».
Был маленький рассказ Жана Жионо, проникший мне прямо в спинной мозг: о прованском пастухе, засадившем опустошённый край деревьями, человеке, совершившем «работу, достойную бога».
Были «Белые одежды», тоже ставшие настольным романом: раз в год я его обязательно перечитываю, чтобы не терять ориентиров Добра и Зла.
Было – вспышкой! – открытие поэзии Пастернака…
Думаю, довольно перечислений. Неужели вы полагаете, что я буду анализировать свою любовь к строчкам «Люблю вас, далёкие пристани / В провинции или деревне. / Чем книга чернее и листанней, / Тем прелесть её задушевней»?! Или, того пуще, наберусь наглости писать на них рецензию? За кого вы меня принимаете?!

Я ведь не о том собиралась писать. Странная это субстанция – текст, особенно художественный. Задумываешь одно, а потом весь замысел начинает уезжать куда-то в сторону, текст расползается, как тесто, из ниоткуда всплывают совершенно неожиданные персонажи… а затем… происходит нечто необъяснимое. Виртуальные сюжеты и герои начинают каким-то немыслимым способом прорастать в реальность. Более того: даже в пространстве оставляют точно такой же живой след, как существа из плоти и крови.
Да нет, если вдуматься, никакой мистики. Со времени Большого Взрыва – изобретения письменности, передачи информации через систему условных знаков – и формирования первых планетных систем (рукописных, а затем и печатных книг) Галактика Гутенберга настолько разрослась, запустила в реальный мир столько нитей, корней и щупалец, что теперь уже трудно сказать, кто на кого больше влияет. Все наши сознания сформированы Стихией Слова; все мы выращивали себе душу в подражании любимым героям, а что не все из нас стали благородными героями в жизни, так, видно, мужества не хватило.

* * *

Что бы ни случилось с литературным персонажем, он должен знать: за его левым плечом стоит Автор, за правым – Читатель. Автор бросает во всевозможные испытания, иногда запредельно жестокие, может отнять у персонажа всё, что тому дорого, может растоптать, может убить – и всё же его власть не безгранична. «The rest is silence» - это не конец: сколько читателей откроют том Шекспира – столько раз принц Датский и будет жить, преломляясь через тысячи призм воображения и опыта разных людей, сопровождаемый их сопереживанием, умирая на всех сценах мира бессчётное количество раз – и всё-таки не умирая.
Есть персонажи, которые должны оставаться бессмертными, и читатель таковых отличает на раз. Если сам автор не понял, кого создал, его на этот счёт просветят. В крайнем случае могут даже принудить… ну, все помнят классический пример, когда Конан Дойль решил угробить смертельно надоевшего ему героя. Читатели ему устроили такой интерактивный режим, что, как теперь говорят, мало не показалось. И правильно сделали. Потому что есть правила Большой Игры – большей, чем литература.
Возьмите самого затюканного офисного клерка, половину жизни проводящего на работе, вторую половину в автомобильных пробках, а третью – перед телевизором, в обнимку с баночным пивом и чипсами. Поскребите слегка его душу. Там паруса и шпаги и пиратские клады. Как бы ни высасывали человека бизнес и житейская суета – Власть Несбывшегося-то остаётся, никуда не делась!
А раз она остаётся, она рано или поздно своего потребует.
Если вы ходили когда-нибудь на детские спектакли, то наверняка видели, как дети из зала кричат герою на сцене: «Не ешь ядовитое яблоко!», или показывают пальцами: «Там, там спрятался дракон!», а рыцарь, бестолочь, делает вид, что не слышит. «Закон четвёртой стены», забодай его Зидан!
Так почему бы не пробить эту стену? Читатели, устроившие обструкцию сэру Артуру, заставившие его вылавливать своего героя из Рейхенбахских пучин, по сути, именно хотели, чтобы рыцарь на сцене перестал валять дурака и взглянул через рампу. В глаза своим ангелам-хранителям.

Однажды это случилось.
Романы рождаются по-разному. По заранее обдуманному плану, по договору, в уплату долга, даже на спор. Но чтобы так! Чтобы эпос, не имеющий себе равных в мировой литературе, стронувший с места миллионы судеб, начался с такой ерунды!..
Много лет назад, когда не только меня, но и родителей моих ещё в живых не было, преподаватель Оксфордского университета, проверяя работы балбесов-студентов, ни с того ни с сего нацарапал на подвернувшемся листке – скучливо нацарапал, от балды, сквозь зевок:
«В земле была норка, а в норке…»
Кончик бессмысленной фразы завернулся крючком, потянул за собой из темноты вторую фразу, та – третью; каких-нибудь двадцать лет, и это горчичное зёрнышко вымахало деревом в полнеба, породило новый жанр фантастической литературы, а также полчища эпигонов и пародистов – ну, за колесницей Цезаря всегда пылит. Я сейчас думаю: попадись эта книга мне в руки в пятнадцать лет, и она бы всю мою жизнь определила, как это случалось со многими до и после.
Хорошо, что этого не случилось. В пятнадцать лет я бы, пожалуй, увидела только внешнюю атрибутику – то, что обычно помещают в компьютерные квесты: махания мечами и прочим оружием, добывание или, наоборот, уничтожение всяких артефактов. Ещё, чего доброго, принялась бы вязать кольчугу и выстругивать меч. Того ли ждёт от меня оксфордский профессор? Для того ли он столько лет трудился?
Те девять суток, в течение которых я, с краткими перерывами на сон, этот роман штурмовала, буквально за шиворот втащили меня на новую ступень. Разом вымерли все динозавры прежнего восприятия, мир преобразился, история человечества была увидена с высоты орлиного полёта, когда и тысячелетия большого значения не имеют.
Но даже и это не главное. Вот, уже с головой и с ручками погрузившись в зелёный толкиеновский мир, добираюсь я до конца второго тома – и с размаху налетаю на вопрос простодушного Сэма-садовника:
«Будет ли кто-нибудь читать о нас в большой книге с чёрными и красными буквами?»
Кровь стукнула в ушные перепонки. Реальный мир сплавился с воображаемым, перемешался, как олово с медью в новом, третьем металле под названием бронза. Исчез, ушёл далеко в сторону Автор; исчезла, растворилась книжная страница – Персонаж глядел мне глаза в глаза, безо всяких посредников, давая понять: да, я вижу и слышу тебя, Читатель, я знаю о твоём существовании. Реальность еси и в реальность отыдеши. Ты, сострадая моей судьбе, хранишь меня, но и я буду хранить тебя, сопровождая по жизни.

Вот они, бастионы, ограждающие мою душу – ряды любимых книг. Друзья, которые не умирают и не предают. Не в переулках Кабира и не на Пеленнорской равнине – в душе моей звенят невидимые мечи всякий раз, когда обстоятельства внешней жизни требуют: прогнись! отступи! отгрызи кусочек от совести! все так делают! И если бы меня не обступали тени возлюбленных персонажей, я была бы меньше, чем Сонечка Мармеладова без своего Евангелия.
Спасибо вам, други, Творцы и охранители моей души. Спасибо и… готовьтесь потесниться. Потому что я знаю: где-то есть человек, пока мне неведомый, который вот сейчас, сию минуту создаёт для меня драгоценный подарок – возможность в очередной раз облиться слезами над вымыслом.


________________________________

Глеб Хороших
(11 лет, Дудинка, Красноярский край)

ЭССЕ О ПРОЧИТАННОЙ КНИГЕ

Я люблю приключенческую литературу. Мои самые яркие воспоминания связаны с произведением Роберта Стивенсона «Остров сокровищ», которое я прочитал на одном дыхании. Честно признаюсь, что такое со мной случается довольно редко. Думаю, что эта книга стала исключением благодаря сюжету, который притягивал меня, как магнит, своей непредсказуемостью.
На меня произвёл очень сильное впечатление один из главных героев этого произведения - Джим Хокинс. Он всегда оказывался выше тех обстоятельств, порой критических, в которые попадал. Например, когда у него умер отец, а вокруг были Черный пёс, слепой, да ещё внезапно случилась смерть Билли Бонса - в общем, такая суматоха, что можно просто сойти с ума, он сумел сохранить самообладание. Даже оказавшись в плену, Джим Хокинс не изменил своим принципам и вёл себя очень смело. Несмотря на то, что у него была возможность бежать вместе с доктором Ливси, он остался в плену, потому что дал честное слово Сильверу, что не убежит. Ещё мне запомнился эпизод, когда этот отважный мальчишка не только увёл корабль прямо из-под носа у морских разбойников, но и, проявив исключительное мужество, вышел победителем в ожесточённой схватке с одним из пиратов. А ведь ему не было и пятнадцати лет.
Я часто думал, смог бы я выстоять в таких ситуациях? Признаюсь честно, не знаю.
Считаю, что мне пока не приходилось сталкиваться с серьёзными испытаниями, которые бы стали для меня проверкой на прочность. Только однажды я помог другу, несмотря на то, что мне самому было плохо. На тренировке по таэквон-до я сильно ушиб руку, а через несколько дней предстояли соревнования. Рука очень болела, но я решил не пропускать эти соревнования, потому что тогда мой друг и одновременно соперник по спарингу не смог бы аттестоваться на очередной, более высокий, разряд. Ему просто было не с кем состязаться: в этой весовой категории нас было только двое. Я решил, пусть проиграю, но дам возможность ему получить этот разряд. Он это оценил, и наша дружба стала ещё крепче.
В Джиме, по-моему, есть все качества, которыми должен обладать настоящий искатель приключений: смелость, находчивость, упорство и оптимизм. Он не искатель сокровищ, а именно искатель приключений. Разница в том, что для искателей сокровищ главное - это слава и деньги. Они готовы пожертвовать всем ради достижения своей цели. Искатели же приключений о выгоде думают в последнюю очередь. Их прежде всего интересует сам процесс, а не результат.
Поступки Джима на первый взгляд кажутся безрассудными. Однако когда начинаешь задумываться над той или иной ситуацией, то понимаешь, что он не мог поступить иначе. Почему? Да потому что такой у него характер – твёрдый, волевой. А характер, как известно, и определяет поступки героя.
Раньше мне никогда не приходилось испытывать сильных отрицательных эмоций по отношению к какому-нибудь литературному персонажу. Но Сильвера я возненавидел по-настоящему. Я так живо представил себе образ этого злодея, что меня иногда просто захлёстывала ярость – так хотелось оказаться среди героев книги и вместе с Джимом дать ему настоящий отпор. Думаю, что колоритный образ этого негодяя, созданный Стивенсоном, надолго останется в моей памяти.
Эта книга мне помогла понять, что из любой, казалось бы, самой безвыходной ситуации, всегда можно найти выход, главное – верить в себя и оставаться самим собой, несмотря ни на что.


________________________________

Марат Шафиев

«Ревизор» - пародия на «Бориса Годунова»?

Отношения Пушкина и Гоголя в русском литературоведении хорошо изучены, но и здесь возможны маленькие открытия.
7 октября 1835 года Гоголь, прося Пушкина возвратить данную на прочтение «Женитьбу», дописывает: «Сделайте милость, дайте какой-нибудь сюжет, хоть какой-нибудь смешной или несмешной, но русский чисто анекдот… Сделайте же милость, дайте сюжет, духом будет комедия из пяти актов, и клянусь, - куда смешнее черта! Ради Бога, ум и желудок мой оба голодают». Пушкин воротился в Петербург 23 октября, значит, только в конце октября мог подарить бывший у него готовым сюжет: «Криспин (Свиньин) приезжает в губернию на ярмарку, его принимают за… Губернатор честный дурак, губернаторша с ним проказит. Криспин сватается за дочь». А уже 4 декабря пьеса готова – скорострельность для Гоголя удивительная. Такое впечатление, что он пользовался заготовками, как целыми блоками. Такие блоки могли быть извлечены из трагедии «Борис Годунов», близкой по идее к «Ревизору». И там и здесь главными героями выступают самозванцы. Правда, в отличие от Григория Отрепьева («буду царем на Москве!»), своего Хлестакова Гоголь характеризует как молодого человека приглуповатого, без царя в голове, сразу обозначая жанр пародии.
Попробуем составить сравнительную таблицу.

«Борис Годунов»:
Не внемлет он ни слезным увещаньям,
Ни их мольбам, ни воплю всей Москвы,
Ни голосу Великого Собора.
Его сестру напрасно умоляли
Благословить Бориса на державу…

«Ревизор»:
…можете представить себе,
тридцать пять тысяч одних курьеров!
каково положение – я спрашиваю?
«Иван Александрович, ступайте
департаментом управлять!»


«Борис Годунов»:
Заутра вновь святейший патриарх,
В Кремле отпев торжественно молебен,
Предшествуем хоругвями святыми,
С Иконами Владимирской, Донской,
Воздвижемся, а с ним синклит, бояре,
Да сонм дворян, да выборные люди
И весь народ московский православный…

«Ревизор»:
Что ж, Антон Антонович? – ехать парадом
в гостиницу… Нет, нет! Вперед пустить
голову, духовенство, купечество…


«Борис Годунов»:
А там меня ж сослали б в заточенье,
Да в добрый час, как дядю моего,
глухой тюрьме тихонько б задавили…
Я сам не трус, но также не глупец
И в петлю лезть не соглашуся даром.

«Ревизор»:
Нет, не хочу! я знаю, что значит на другую
квартиру: то есть в тюрьму.


«Борис Годунов»:
…вот бука, бука
Тебя возьмет! агу, агу!

«Ревизор»:
Все будет мальчишка кричать: уа! уа! уа!..


«Борис Годунов»:
Что там за шум?

«Ревизор»:
Что там такое, Осип? Посмотри, что за шум.


«Борис Годунов»:
…Все плачут
Заплачем, брат, и мы.

«Ревизор»:
Плачу, плачу, вот просто рыдаю. Уж Лука
Лукич говорит: «Отчего ты, Настенька,
рыдаешь?»


«Борис Годунов»:
Все тот же сон! возможно ль? в третий раз!
Проклятый сон!

«Ревизор»:
Сегодня мне всю ночь снились…


«Борис Годунов»:
Мне снилося, что лестница крутая
Меня вела на башню; с высоты
Мне виделась Москва, что муравейник;
Внизу народ на площади кипел
И на меня указывал со смехом,
И стыдно мне и страшно становилось –
И, падая стремглав, я пробуждался…

«Ревизор»:
…черт его знает, не знаешь, что и делается
в голове, просто как будто или стоишь на
какой-нибудь колокольне, или тебя хотят
повесить.


«Борис Годунов»:
Я долго жил и многим насладился;
Но с той поры лишь ведаю блаженство,
Как в монастырь господь меня привел.

«Ревизор»:
А ведь, однако ж, признайтесь, ведь и в
маленьком городке можно прожить
счастливо?


«Борис Годунов»:
Златой венец тяжел им становился:
Они его меняли на клобук.

«Ревизор»:
Вместо шляпы хочет надеть бумажный
футляр.


«Борис Годунов»:
Борис, Борис! все пред тобой трепещет,
Никто тебе не смеет и напомнить
О жребии несчастного младенца,-
А между тем отшельник в темной келье
Здесь на тебя донос ужасный пишет:
И не уйдешь ты от суда мирского,
Как не уйдешь от божьего суда.

«Ревизор»:
…найдется шелкопер, бумагомарака, в
комедию тебя вставит, вот что обидно,
чина, звания не пощадит, и будут все
скалить зубы и бить в ладоши

я даже думаю, не было ли на меня
какого-нибудь доноса.


«Борис Годунов»:
Я дочь мою мнил осчастливить браком –
Как буря, смерть уносит жениха.

«Ревизор»:
Анна Андреевна именно ожидала
хорошей партии для своей дочери…

Где же теперь, позвольте узнать,
находится именитый гость? Я слышал,
что он уехал зачем-то.


«Борис Годунов»:
Вот тебе, бабушка, Юрьев день.

«Ревизор»:
…судья с растопыренными руками,
присевший почти до земли и сделавший
движенье губами, как бы хотел
посвистать или произнесть: «Вот тебе,
бабушка, и Юрьев день!»


«Борис Годунов»:
Только слава, что дозором ходят, а подавай им и
вина, и хлеба, и неведомо чего – чтоб им
издохнуть, окаянным! чтоб им…

«Ревизор»:
Нет, вишь ты, ему всего мало. Ей-ей!
придет в лавку и, что ни попадет, все берет.

Пошли ему Бог всякое зло! Чтоб ни
детям его, ни ему, мошеннику, ни
дядьям, ни теткам его ни в чем никакого
прибытку не было!


«Борис Годунов»:
Держи! держи!

«Ревизор»:
Воротить, воротить его!


«Борис Годунов»:
Уверены ль мы в бедной жизни нашей?
Нас каждый день опала ожидает,
Тюрьма, Сибирь, клобук иль кандалы,
А там – в глуши голодна смерть иль петля.

«Ревизор»:
До сих пор не могу очнуться от страха…
О Боже! вот уж я и под судом! и тележку
подвезли, схватить меня!... ну, все кончено
– пропал! пропал!


«Борис Годунов»:
К тому ж твой мед да бархатное пиво
Сегодня так язык мне развязали…

«Ревизор»:
И не рад, что напоил…
Подгулявши, человек все несет наружу,
что на сердце, то и на языке.


«Борис Годунов»:
…взять меры сей же час;
Чтоб от Литвы Россия оградилась
Заставами; чтоб ни одна душа
Не перешла за эту грань; чтоб заяц
Не прибежал из Польши к нам; чтоб ворон
Не прилетел из Кракова.

«Ревизор»:
А вы стоять на крыльце и ни с места!
И никого не впускать в дом стороннего,
особенно купцов!


«Борис Годунов»:
Смешно? а? что? что ж не смеешься ты?

«Ревизор»:
Чему смеетесь? над собой смеетесь!


«Борис Годунов»:
Не казнь страшна; страшна твоя немилость.

«Ревизор»:
А здесь, можно сказать, нет другого
помышления, кроме того, чтобы
благочинием и бдительностью заслужить
внимание начальства.


«Борис Годунов»:
Представление Самозванцу: католический
священник, Гаврила Пушкин, князь Курбский,
Собаньский – шляхтич вольный, Хрущов,
Карела – казак.

«Ревизор»:
Представление Хлестакову: имею честь
представиться: здешнего уездного
суда коллежский асессор Ляпкин-Тяпкин;
почтмейстер, надворный советник Шпекин;
смотритель училищ, титулярный
советник Хлопов и пр. и пр.


«Борис Годунов»:
Что вижу я? Латинские стихи

«Ревизор»:
и тоже над каждой кроватью надписать
по-латыни.


«Борис Годунов»:
И я люблю парнасские цветы.
Я верую в пророчества пиитов.

«Ревизор»:
Я ведь тоже разные водевильчики…


«Борис Годунов»:
Ну – думал ты, признайся, Вишневецкий,
Что дочь моя царицей будет? а?

«Ревизор»:
Ну, признайся откровенно: тебе и во сне не
не виделось – просто из какой-нибудь
городничихи и вдруг… фу ты, канальство!..
с каким дьяволом породнилась!


«Борис Годунов»:
Свидание с Мариной.

«Ревизор»:
Свидание с Марьей Антоновной: осмелюсь
ли быть так счастлив, чтобы предложить
вам стул? но нет, вам должно не стул, а
трон.


«Борис Годунов»:
Мы, старики, уж нынче не танцуем,
Музыки гром не призывает нас,
Прелестных рук не жмем и не целуем –
Ох, не забыл старинных я проказ!

«Ревизор»:
Жизнь моя, милый друг, течет… в
эмпиреях: барышень много, музыка
играет, штандарт скачет.


«Борис Годунов»:
Я – признаюсь – не смел поднять очей,
Не смел вздохнуть, не только шевельнуться.

«Ревизор»:
В жисть не был в присутствии такой важной
персоны, чуть не умер со страху.


«Борис Годунов»:
Ква! ква! тебе любо, лягушка заморская, квакать
на русского царевича; а мы ведь православные.

«Ревизор»:
Христиану Иванычу затруднительно
было б с ним изъясняться: он по-русски
ни слова не знает.


«Борис Годунов»:
Ох, тяжела ты, шапка Мономаха!
Николка, Николка – железный колпак! …тр-р-р-р-р…

«Ревизор»:
…колпаки чистые надел на больных, да и
концы в воду.
…он скроил такую рожу, какой я никогда
еще не видывал.


«Борис Годунов»:
Дай, дай, копеечку.

«Ревизор»:
Дайте, дайте мне взаймы, я сейчас же
расплачусь с трактирщиком. Мне бы
только рублей двести или хоть даже и
меньше.


«Борис Годунов»:
Николку маленькие дети обижают… Вели их
зарезать, как зарезал ты маленького царевича.

«Ревизор»:
Вот когда зарезал, так зарезал! Убит, убит,
совсем убит!


«Борис Годунов»:
Народ безмолвствует.

«Ревизор»:
Немая сцена.


Подобные совпадения можно множить. Но довольно и этих, самых значительных.
18 января 1836 года Гоголь впервые читал комедию на субботе Жуковского; читал неподражаемо, как он это умел, каждое действующее лицо говорило своим голосом и своей мимикой. Пушкин катался от смеха. Угадал ли он скрытую пародию на «Годунова»? Наверняка (П.В. Анненков, Литературные воспоминания: известно, что Гоголь взял у Пушкина мысль «Ревизора» и «Мертвых душ», но менее известно, что Пушкин не совсем охотно уступил ему свое достояние. В кругу домашних Пушкин говорил, смеясь: - С этим малороссом надо быть осторожнее: он обирает меня так, что и кричать нельзя). Почему не возмутился? Да Пушкин сам обирал всех вокруг. «Начни Пушкин перечислять, а он часто это делал, и от него мало что останется… Ибо Пушкин действительно плод могучего, совокупного общенационального усилия», - это Николай Скатов, нынешний директор Пушкинского Дома. Наверное, в то время подобные реминисценции, прямые и скрытые цитаты (если они обыгрывались в новом контексте или в новой форме) не считались безнравственными. Пародирование – способ движения искусства; преемственность традиций происходит через их искажение.
Для нас справедлива и такая мысль. В своем творчестве Гоголь не знал меры (на маленькую сцену выведено все дурное и пошлое, ни одного положительного героя), его правда сгущалась до непроницаемой тьмы, смех превращался в слезы, комедия – в трагедию наоборот.
Приятельские отношения Пушкина и Гоголя продолжились (Пушкин хлопочет о постановке «Ревизора» в театре), пока в июне 1836 года Гоголь не уезжает на долгие годы за границу.
Гоголь – Плетневу, 16 марта 1837 года, из Рима: «Никакой вести хуже нельзя было получить из России. Все наслаждение моей жизни, все мое высшее наслаждение исчезло вместе с ним. Ничего не предпринимал я без его совета. Ни одна строка не писалась без того, чтобы я не воображал его перед собою. Что скажет он, что заметит он, чему посмеется, чему изречет неразрушимое и вечное одобрение свое – вот что меня только занимало и одушевляло мои силы».


_______________________________

Никита Янев
(42 года, Подмосковье)

Из книги "Дневник Вени Атикина 1989 - 1995 годов"

ПРО РУССКУЮ ЛИТЕРАТУРУ 19 СТОЛЕТИЯ.

Организовать свои отношения с книгами, с людьми и с местами. С книгами надо понимать, с людьми надо ждать, с местами надо жить мне. Люди сами места и книги, в некотором роде. Местности и мысли, линии и краски. Это нехорошее отношение. К себе мы относимся по-другому. Как к чему-то неделимому. Нужно или к себе относиться по-другому, или к людям как к себе. Т.е. всё время искать собирающий ключ, совпадение. Но я не знаю, насколько это возможно в жизни и не будет ли такое всё равно отвлечением от точной живой жизни, называемой человеком, именем. Я, скорее, склоняюсь к первому. К тому, чтобы отвлекаться от себя, считать себя героем собственно себя, т.е. всей жизни, уходящего своими таинственными корнями во всю жизнь без остатка.
Такое раздвоение по лермонтовской аналитически - артистической методологии сулит несказанные несчастия, но это наследство Европы, которое мы, русские, восприняли настолько прочно, что воспитались на этом как на собственной судьбе во многих поколениях. Такое раздвоение сулит пустоту внутри, между, и есть собственно нигилизм, как он предсказан Ницше и показан Хайдеггером, но задолго до этого преодолён всем ходом классической русской литературы (в частности прозы, аналитический аспект) 19 века, самый нерв которой есть преодоления ада пустоты между кощунственным сарказмом над обыденной жизнью и мертвенной патетикой лирического прозрения, проницания существования у Гоголя, который и наметил, и определил весь ход этой работы, сам замахнувшийся на этот гигантский труд и сломавшийся, надорвавшийся над абсолютно невыполнимой задачей преодоления сей бездны для себя.
Далее Лермонтов фиксирует сию психоаналитическую бездну с фундаментальных позиций и намечает пути чистилищу Достоевского (здесь особо примечательны язык и приёмы. Насколько невозможно от воскового, совершенновылепленного языка и фантомного мышления Гоголя перепрыгнуть к аналитическому мышлению и "психическому", невыдержанному письму Достоевского без приёмов психологического романа Лермонтова и его кристально - чистого и несколько банального слога), для которого как и для Гоголя все картины его это он сам и средство преодолеть некий недуг в себе, но насколько жизнь в его лице приобретает средство к борьбе, настолько в лице Гоголя - лубок отчаяния.
Так же точно невозможно перескочить от Достоевского к Толстому, разбившему на своих страницах прекрасно-холодный, чувственно-аналитический рай, без хоть бы одного романа Гончарова "Обломов". И здесь как в "Печорине" ситуация меняется наоборот. Роман наполовину философски-эстетический трактат о сверхчеловеке Штольце, наполовину великолепная проза о райской, ностальгической, поэтической, отмирающей помещичьей жизни Обломова. Ведь недаром Толстой выбрал именно период 10-20 годов 19 века. Ситуацию чуть не единственного русского воплощения за 1000 лет общежития по неизвестному нам до сих пор поводу. Здесь всё имеет свои смысл и цену, и европейская прививка Петра, и война 812 года, и экономический надлом за сто лет до этого, и небывалый культурный и общественный подъём, и лебединую песнь русского дворянства. И через 40 лет это уже оценилось Толстым, ибо прошло не 40 лет, а целая бездна, эпоха исторического времени.
Вырождение русского дворянства (посмотрите линию Толстой - Бунин - Набоков именно в интересующем нас аналитически - эстетически - нигилистическом отношении и вам многое станет ясно), как бы цена этого постижения и рая в Толстом. Здесь реально применимы пушкинские слова в самой своей поэтике, "что пройдёт, то будет мило". Единственно возможный на земле рай, как воспоминание, как ностальгия, как память, как некая твёрдость в самом человеке чтить и блюсти его в реальном, исполненном пустоты мире. И здесь линия Толстой - Бунин - Набоков так же актуальна и аналитически глубоко разрабатываема как линия Гоголь - Лермонтов - Достоевский - Гончаров - Толстой для современных судеб людей и страны.
Посмотрите, деятельность всей второй половины Толстовской жизни разве не один философски - нигилистический трактат, о чём удачно писал Шестов, смысл которой может быть сведён к гениальной философии смерти в "Смерти Ивана Ильича", тогда как "Война и мир", по сути, великолепный рассказ об Обломовке и её обитателях. Так же как у Лермонтова в его маленьком произведении чётко как в капле воды отпечатывается живой мир как чистилище, преодоление бездны вне человека как её самой внутри него, так потом у Достоевского драма разворачивается до своих космических пределов. Как у Гончарова итог пушкинской мысли дан в блестящих и беглых мазках и штрихах к портрету, так же чуть позже у Толстого, как бы оканчивающего весь дворянский период, когда он давно закончился, мысль эта разворачивается с небывалой ясностью и отчётливостью. Я бы в школе или где там ещё так и давал Толстого, сначала "Смерть Ивана Ильича", а потом "Войну и мир", чтобы было понятно, откуда такое необыкновенное понимание жизни, прямо животом, а не умом, от страха и ужаса абсурда смерти. Так же, как, впрочем, и весь свой курс я бы порекомендовал в школе.
И вот потом, в довершение смысла, к нам являются две фигуры. Чехова как завершителя русской классической традиции и одновременно, конечно, декадента, ибо без него невозможен переход, ни к символистам, ни к так называемым декадентам, по сути, к русской революционной ситуации, грубо (исторически) говоря. И только потом Пушкина- прозаика. Важна развязка. Чехов, увязнувший между Гоголем и Пушкиным. И Пушкин, "зависнувший" со своей непостижимой "преибыточной" мерой над "пустой" мерой Гоголя, над "холостой", а по сути фальшивой мерой Достоевского, над "холодной" мерой Толстого. Чехов как всякий декадент (фин де сьекль) мятётся между пропастью без дна и живой жизнью, исполненной полноты. Его артистизм и его холодность, то что позволяет его назвать собственно мастером, единственно мастером в русской литературе и одновременно мелким писателем позитивного толка. И насколько это вплетается в общее течение мирового декаданса (Флобер, Акутагава). Артистическое письмо, законченное в себе (танка - Мандельштам) и неуловимый смысл, скорее, не смысл, а впечатление, настроение полноты жизни, которые только и могут быть переданы в импрессионистически-аналитической восточной манере. Два - три штриха, не больше, и вот портрет, к которому жизнь должна примыкать как лошадиный торс к человеческой голове у кентавра.
Но собственно русское достижение это, всё же, нечто большее, как раз относящееся к тому периоду, который мы назвали коротким русским плодоношением, двадцати пяти летием царствования Александра. Без идиллии, а основываясь на памятниках, реальных текстах, их подробном и глубоком понимании на основании трагического и я убеждён героического (в древнегреческом смысле этого слова) опыта современной нам жизни. "Станционный смотритель", "Пиковая дама", "Капитанская дочка" лучшее лекарство просто, и многие это чувствуют, но что это за лекарство, и почему оно такое, это ещё надо понять. Понять как иероглиф, посланный нам жизнью наудачу о том, что живое в ней никогда не пропадало, но просто закрывалось, когда так получалось, что мы закрывали это в нас самих. И понять это внятней всего в противостоянии Чехов - Пушкин, по-моему. Ведь жертва всё равно приносится человеком (таково положение вещей), вот и важно понять, к чему её приспособить. Ответ на этот вопрос сполна есть только у Пушкина, его ещё надо разгадывать и разгадывать, и в том числе текстологически, по предложенному образцу. Он жизненно важен для нации и является одновременно целью, задачей и местностью её существования и осуществления. Здесь мы возвращаемся к началу нашей статьи. Как организовать отношения с книгами, людьми и местами, чтобы получилась жизнь, и ставим на этом точку пока, ибо как было сказано, точная и чёткая постановка вопроса чуть больше половины ответа вмещает в себя.

ПРО МЕРУ.

В Ахматовой было веденье. "Но Софокла уже, не Шекспира предо мной темнеет судьба". Это и есть русская революция и дальше от европейской истории к своему русскому искусству, своей русской судьбе, от европейской серединной драмы к крайнему трагизму меры, удержанному в общежитье ценой жертвы и подвига. Гамлетовская тусовка это претензия знать точно, судить. Трагедия, трагичное продвигается дальше вглубь мироздания. Но Гамлет не трагичен, он драматичен (интересен, глубок, захватывающ в сложности), а трагичен мир, который так устроен. Тогда как у Софокла мир и герой одно - это мера, по которой всё существует и погибает, когда убивает её в себе.
Жертва и жертва. Жертва древняя это торжественное праздничное приношение богам (главным) в знак того, что они по-прежнему главные и он ни в коем случае не покусился стать главным. Жертва современная это газетное происшествие, просто гибель человеческой жизни, которая уже настолько важна, что всякая такая гибель в любом происшествии, будь то пожар или захват "Боинга", есть жертва. Здесь почти гласно присутствует смысл, что человеческая личность - самое главное для мира и жизни, и её гибель есть жертва трагичности, абсурдности мира. Гамлет - жертва нелепости положения, в котором ничего не понятно, не определено ясно и до конца, но разворот событий требует немедленного решения и поступка. Трагичен мир, он меняется каждый миг как ловушка, но Гамлет самодостаточен, неподвижен и неприкосновенен как бог, он сам бог, взятый отдельно от этих меняющихся обстоятельств жизни.
Трагичность в современном мире это нелепая жестокость. Трагичность древнегреческая, по сути, синоним необходимости. Показательно, что филологи перековеркали пушкинское название. Не маленькие трагедии, а драматические отрывки. Пушкин, человек новейшего времени со всем своим умом останавливает действие на пороге трагичности, когда драматичность положения исчерпана. Маленькие трагедии это смешно. Это как "человечек" в разговорной речи с присюсюкиванием, нужный человечек. Драматические отрывки это в точку. Отрывки, потому что драматические. Драма всегда серединна, она не знает откуда и куда приводить героя, ведь герой сам себе бог, он самоценность, интересно, что у него там внутри как то, что снаружи него. Драматические, потому что отрывки. Человеческий дух стал метафизичен, отрывочен, как только стал самодостаточен. Если не существовало смерти, тогда ладно, всё успеем, а так: или - или. Вот предмет драмы, не трагично, страшно, а драматично, интересно. Трагикомично, занимательно, замечательно, что же герой выберет, как он отличится в силу своей правоты.
У Пушкина это наработанный приём, на это набита рука. Пушкинская форма всегда незавершённа, он кентаврична. Недаром Пушкина сравнивают по форме с Чеховым, другим творцом формального кентавра, эквивалента художнической, артистической меры в русской прозе. Именно по схеме: драматическое - трагическое. Всё трагичное, как голову героя, он оставляет жизни, и рассказывает об этом весьма драматично, интересно, рисуя торс животного. По сути, это дуэль, с кем вы, с трагичной жизнью, значит, сразу отдайтесь ей, чтобы не было и речи о жертве, чтобы жертва была загнанна вглубь естества, вместе с жизнью, неотделима от неё, и всё тут, а какая она там, Бог разберёт. Или вы судите жизнь, смеётесь над нею, интересуетесь ею. Не трагичное уже отмеряет меру человеческого поступка, но драматическое соперничество самолюбий жизни на пространстве художественного произведения, отвлечённого от жизни, доводит положение до дуэли драматического и трагического, высокого и низкого, своего и чужого.
Такая мера подвижна, она всегда сверх меры, ницшевское сверхчеловеческое воление в разрезе. Каждый раз она на новом месте, как ловушка в "Сталкере". Она всегда может сказать что-то новое про жизнь, но жизнь ей готовит главную неожиданность. То, что она живая, живая всё время. Антигона только заступается за меру. Гамлет хочет быть мерой. Пушкин - мера. Как только понимание положения жизни из драматического делается трагическим, движение художнической мысли останавливается, дальше собственно дуэль, поступок жизни. Пазуха искусства понимания не может длиться очень долго, для сознательного Пушкина это семь лет. Дальше он не выдерживает и срывается на трагический поступок в роде Антигоны, но с обязательным привкусом светского скандала дурного тона, ведь жизнь не более как драматична и не об чем ломать копья.
Здесь государственное и государственное. Пушкин стрелялся с интригой. Дантес тут, конечно, не при чём. Если уж кого и подставлять, то, скажем, Маяковского с его буффонадой трагического. Держава держит в своей ежовой рукавице. И страна, и жизнь здесь одно и то же, ибо держимый, что одержимый, об этом может рассказать собой самим или с собой самим, разница немалая.



мероприятия   площадки   фестивали и конкурсы   колонки   авторы   периодика   лирунет   фото   книги   
© 2005-2011 «Всемирная Литафиша»       о проекте  реклама  сотрудничество


Профессиональный свадебный стилист визажист здесь. Стилист-визажист создаст потрясающий образ. одежда маленьких собак Советуем spectra v3i - rifdetectors.ru. Выход прост - дровяная печь камин. Купить сверхпрочные клеи для кирпича.